В душе Седрика поднялся такой вихрь противоречивых чувств, что он не в состоянии был проронить ни слова во время этого спора. Радостная гордость, гнев, смущение сменялись на его открытом и честном лице, точно тени от облаков, пробегающих над сжатым полем. Домашние слуги, на которых имя Айвенго произвело впечатление электрической искры, затаив дыхание ждали, что будет дальше, не спуская глаз с хозяина. Но когда заговорила Ровена, её голос как будто заставил Седрика очнуться и прервать молчание.

– Леди Ровена, – сказал он, – это излишне. Если бы понадобился ещё залог, я сам, несмотря на то, что Айвенго жестоко оскорбил меня, готов своей собственной честью поручиться за его честь. Но, кажется, предложенных залогов и так достаточно – даже по модному уставу норманского рыцарства. Так ли я говорю, отец Эймер?

– Совершенно верно, – подтвердил приор, – ковчег со святыней и эту богатую цепь я отвезу в наш монастырь и буду хранить в ризнице до тех пор, пока это дело не получит должного исхода.

Он ещё несколько раз перекрестился, бормоча молитвы и совершая многократные коленопреклонения, и передал ковчег в руки сопровождавшего его монаха – брата Амвросия; потом уже без всякой церемонии, но, может быть, с неменьшим удовольствием сгрёб со стола золотую цепь и опустил её в надушённую сафьяновую сумку, висевшую у него на поясе.

– Ну, сэр Седрик, – сказал аббат, – ваше доброе вино так крепко, что у меня в ушах уже звонят к вечерне. Позвольте нам ещё раз выпить за здоровье леди Ровены, да и отпустите нас на отдых.

– Клянусь бромхольским крестом, – сказал Сакс, – вы плохо поддерживаете свою добрую славу, сэр приор. Молва отзывается о вас как об исправном монахе: говорят, будто вы только тогда отрываетесь от доброго вина, когда зазвонят к заутрене, и я на старости лет боялся осрамиться, состязаясь с вами. Клянусь честью, в моё время двенадцатилетний мальчишка-сакс дольше вашего просидел бы за столом.

Однако у приора были причины настойчиво придерживаться на этот раз правил умеренности. Он не только по своему званию был присяжным миротворцем, но и на деле терпеть не мог всяких ссор и столкновений. Это происходило, впрочем, не от любви к ближнему или к самому себе; он опасался вспыльчивости старого сакса и предвидел, что запальчивое высокомерие храмовника, уже не раз прорывавшееся наружу, в конце концов вызовет весьма неприятную ссору. Поэтому он стал распространяться о том, что по части выпивки ни один народ не может сравниться с крепкоголовыми и выносливыми саксами, намекнув даже, как бы мимоходом, на святость своего сана, и закончил настойчивой просьбой позволить удалиться на покой.

Вслед за тем прощальный кубок обошёл круг. Гости, низко поклонившись хозяину и леди Ровене, встали и разбрелись по залу, а хозяева в сопровождении ближайших слуг удалились в свои покои.

– Нечестивый пёс, – сказал храмовник еврею Исааку, проходя мимо него, – так ты тоже пробираешься на турнир?

– Да, собираюсь, – отвечал Исаак, смиренно кланяясь, – если угодно будет вашей досточтимой доблести.

– Как же, – сказал рыцарь, – затем и идёшь, чтобы своим лихоимством вытянуть все жилы из дворян, а женщин и мальчишек разорять красивыми безделушками. Готов поручиться, что твой кошелёк битком набит шекелями.

– Ни одного шекеля, ни единого серебряного пенни, ни полушки нет, клянусь богом Авраама! – сказал еврей, всплеснув руками. – Я иду просить помощи у собратий для уплаты налога, который взыскивает с меня палата еврейского казначейства. Да ниспошлёт мне удачу праотец Иаков. Я совсем разорился. Даже плащ, что я ношу, ссудил мне Рейбен из Тадкастера.

Храмовник жёлчно усмехнулся и проговорил:

– Проклятый лгун!

С этими словами он отошёл от еврея и, обратившись к своим мусульманским невольникам, сказал им что-то на языке, не известном никому из присутствующих.

Бедный старик был так ошеломлён обращением к нему воинственного монаха, что тот успел уже отойти на другой конец зала, прежде чем бедняга решился поднять голову и изменить свою униженную позу. Когда же он наконец выпрямился и оглянулся, лицо его выражало изумление человека, только что ослеплённого молнией и оглушённого громом.

Вскоре храмовник и аббат отправились в отведённые им спальни. Провожали их дворецкий и кравчий. При каждом из них шло по два прислужника с факелами, а ещё двое несли на подносах прохладительные напитки; в то же время другие слуги указывали свите храмовника и приора и остальным гостям места, где для них был приготовлен ночлег.

Глава VI

С ним подружусь, чтобы войти в доверье:

Получится – прекрасно, нет – прощай.

Но я прошу, меня не обессудь!

«Венецианский купец»

Когда пилигрим, сопровождаемый слугою с факелом, проходил по запутанным переходам этого огромного дома, построенного без определённого плана, его нагнал кравчий и сказал ему на ухо, что если он ничего не имеет против кружки доброго мёда, то в его комнате уже собралось много слуг, которым хотелось бы послушать рассказы о Святой Земле, а в особенности о рыцаре Айвенго. Вслед за кравчим с той же просьбой явился Вамба, уверяя, будто один стакан вина после полуночи стоит трех после сигнала к тушению огней.

Не оспаривая этого утверждения, исходившего от такого сведущего лица, пилигрим поблагодарил обоих за любезное приглашение, но сказал, что данный им обет воспрещает ему беседовать на кухне о том, о чём нельзя говорить за господским столом.

– Ну, такой обет, – сказал Вамба, обращаясь к кравчему, – едва ли подходит слуге.

– Я было собирался дать ему комнату на чердаке, – сказал кравчий, с досадой пожимая плечами, – но раз он не хочет водить компанию с добрыми христианами, пускай ночует рядом с Исааком. Энвольд, – продолжал он, обращаясь к факельщику, – проводи пилигрима в южную келью. Какова любезность, такова и благодарность. Спокойной ночи, сэр пилигрим.

– Спокойной ночи, и награди вас пресвятая дева, – невозмутимо отвечал пилигрим и последовал за своим провожатым.

В небольшой, освещённой простым железным фонарём прихожей, откуда несколько дверей вели в разные стороны, их остановила горничная леди Ровены, которая повелительным тоном объявила, что её госпожа желает поговорить с пилигримом, и, взяв факел из рук Энвольда и велев ему подождать своего возвращения, она подала знак пилигриму следовать за ней. По-видимому, пилигрим считал неприличным отклонить это приглашение, как отклонил предыдущее; по крайней мере он повиновался без всяких возражений, хотя и казалось, что он был удивлён таким приказанием.

Небольшой коридор и лестница, сложенная из толстых дубовых брёвен, привели его в комнату Ровены, грубое великолепие которой соответствовало почтительному отношению к ней хозяина дома. Все стены были завешены вышивками, на которых разноцветными шелками с примесью золотых и серебряных нитей были изображены различные эпизоды псовой и соколиной охоты. Постель под пурпурным пологом была накрыта богато вышитым покрывалом. На стульях лежали цветные подушки; перед одним стулом, более высоким, чем все остальные, стояла скамеечка из слоновой кости с затейливой резьбой.

Комната освещалась четырьмя восковыми факелами в серебряных подсвечниках. Однако напрасно современная красавица стала бы завидовать роскошной обстановке саксонской принцессы. Стены комнаты были так плохо проконопачены и в них были такие щели, что нарядные драпировки вздувались от ночного ветра. Жалкое подобие ширм защищало факелы от сквозняка, но, несмотря на это, их пламя постоянно колебалось от ветра, как развёрнутое знамя военачальника. Конечно, в убранстве комнаты чувствовалось богатство и даже некоторое изящество; но комфорта не было, а так как в те времена о нём не имели представления, то и отсутствие его не ощущалось.

Три горничные, стоя за спиной леди Ровены, убирали на ночь её волосы. Сама она сидела на высоком, похожем на трон стуле. Весь её вид и манеры были таковы, что, казалось, она родилась на свет для преклонения. Пилигрим сразу признал её право на это, склонив перед ней колени.